Гл. 9. О. Василий

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Коленопреклонённый молящийся

«Тучи звали меня в видении, и облако звало меня;

движение звёзд и молнии гнало и влекло меня,

и ветры в видении дали мне крылья и гнали меня…» 

Судьба — не только как вероятный поток событий, но и как строго детерминированное русло жизни, — есть, и ее — нет. 

Любое действие (реальное и замышляемое) — предыдущее и настоящее — имеет веер строго определенных следствий,

которые определяют настоящее и будущее.

В этом смысле судьба есть.

Но, обладая, в отличие от многих других «шестеренок» причинно-следственного механизма, свободой воли, человек не только может, но прямо-таки вынужден ежемгновенно делать свой выбор. Поэтому в любой момент человек заново рождает свою судьбу; и жизнь — «исключение третьего» (прошлого и будущего) —
ни что иное, как перманентное «разре­шение от бремени» судьбы.

 

Тишина и спокойствие царили и в доме по той же улице, что проживал Иван Иванович — но только семью чётными номерами больше. В одной комнате, по-детски беззащитно, умилительно натянув махровую простыню до подбородка, мирно посапывал белокурый мальчик с тонкими нежными чертами; в другой — также спала красивая молодая женщина очень похожая на мальчика. Отдыхали и на кухне. Тёплый ночной ветерок, беспрепятственно проникая сквозь разбитое окно, тыкался в полипозные едой блюдца и тарелки; морщась, уворачивался от дурно, резко пахнущих стеклянных тюльпанов на тонких длинных ножках, безбоязненно играл чуть поблекшими кудрями молодого статного, напоенного силою мужчины. Он сидел, опершись локтями о стол, а не хотящими ничего видеть закрытыми глазами — об огромные мозолистые ладони. И хотя временами пальцы их напрягались и со страшной силой впивались в череп, зубы вжимались и скрежетали, а по лицу пробегали судороги, но спасительная накидка сна покрывала и мужчину. Вырвав его из безжалостных объятий окружающего мира, она поместили в мир иной — временами невыносимо жуткий, временами неописуемо сладостный.

Несмотря на заполуночный час не спали в квартире тремя этажами выше — освещенное окно по-прежнему горело, стойко борясь с наваливавшимся на него со всех сторон мраком. И на столе, выхваченном светом из тьмы, огромные руки пролистнули ещё несколько страниц трактата, писавшегося в глубокой тайне,  не показываемого, дабы не бередить душу, даже жене. Глаза скользили по поверхности текста не задерживаясь, не резонируя, не отзываясь тугими толчками сердца. Они были в разных мирах, далеки друг от друга — так далеки, что с трудом верилось, что они — не чужие, не незнакомые, что их связывает прямая родственная связь.

«…Есть верный признак, позволяющий отличать мудрость Божию от мудрости человеческой. Последняя любит разглагольствовать размашисто, цветисто и внешне мудрено. Но, как в итоге оказывается, — неглубоко и о малом. Ибо мудрость человеческая подобна маленькой и, не редко, вовсе не вкусной конфетке, вся «соль» которой — в великом множестве блестящих приятных глазам оберток. Истинная же мудрость — мудрость Божия — наоборот, речёт предельно скупо и, зачастую, внешне очень просто, но емко и в итоге о многом, и так глубоко, что замирает сердце и восторженно кружится голова, когда удается прозревать, и пытаешься увидеть Ее, теряющееся в бесконечности дно.

Мудрость Божия подобна не огранённому алмазу. Притягательно-загадочный и неуловимый блеск, способность чудесного изменчивого перелива цвета присущи ему от рождения, но надо обладать высоким умением и приложить немало кропотливого труда, дабы, сумев огранить попавший в руки драгоценный камень, сделать из него восхитительный и восхищающий бриллиант. Причем сколько граней способен человек нанести — столькими этот бриллиант, а значит, и его хозяин и будут обладать...»

Где оно, то былое пламенение духа, та своевольная, посещающая, когда ей вздумается, но не забывавшая его способность улавливать и отражать высший свет? И верными словами увязывать отблески его в снопы фраз и ровными рядами укладывать на бумагу? Как долог,  труден и сладостен путь к духовному горению сердца! Как кружится голова от достигнутой высоты! Как ослепительно сияет кажущаяся уже такой близкой вершина! И как быстро, легко, незаметно всё уходит, — и ты вновь внизу, на земле, в царстве праха и тлена. И ходишь, как раньше, и говоришь, и делаешь своё дело, и «носишь имя, будто жив, но…» Молчит сердце, не слышен дух, пуста голова.

Ибо чтобы прозревать глубины, замечать всплывающее из неё, нужны ясная погода, дневной свет и ровная, не тревожимая гладь моря. Но вот, сколько уже дней и ночей мятётся она! Какие шквалы душевных порывов проносятся над ним! Какие валы вздымают! Перед пронзительными глазами, под нависшими над ними густыми кустами бровей снова ярко, во всех красках и подробностях встала картина, которую дух должен гнать прочь. И он гнал, гонит и будет гнать! Но она не трепещет перед ним, не внимает ему, даже не ведает, что она гонима — и возвращается вновь и вновь. Наваждение!

И, чтобы занять воображение, завалить его работой и заставить отвлечься, человек насильно переключил его на другое воспоминание, бередящее его душу.

…Он плохо себя чувствовал, у него явно подскочила температура, и он с трудом стоял на ногах, моля про себя Всевышнего, дать ему силу выдержать службу до конца. И вдруг случилось это. Он сразу привлек его внимание — этот юноша. И не только потому, что молодежь была большой редкостью в храме. Высокий стройный, темно и длинноволосый, с тонкими чертами лица и проницательным, одухотворенным взглядом, он чем-то пронзительно напоминал… «Кого же?.. Неужели?!» — мысленно голову юноши обрамили ещё более длинные, до плеч волосы, оклад иконы: «Да, это же Он!.. — чуть не воскликнул он от горячей волной охватившей его небывалой радости, но тут же опомнился. — Не может быть! — он тряхнул головой так повелительно и сильно, что она, едва, казалось, не отлетев прочь, вся зазвенела: Прочь! изыйди!.. Совсем плох стал раб Твой: галлюцинации одолевать начали… Прости, мя Господи, и помилуй, и исцели, и дай покой и духу, и бренной плоти моей, и не дай оскверниться, и совершить хулу какую на имя Твоё».

Рука человека вынула термометр и заставила покачать голову: температура по-прежнему стабильно держалась у отметки 37, 5 — не помогали ни молитва, ни медикаменты. Голова же по-прежнему прямо таки раскалывалась и человек, вновь нарушая заповедь, проглотил, морщась, таблетку анальгина и запил водой. «Болен ли кто из вас? пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним… И молитва веры исцелит болящего».[i] «Но где они те, к кому можно обратиться за помощью и исцелением? И человек вновь обратился за помощью к толкованию третьей главы Апокалипсиса неизвестного миру экзегета:

«Послание к Ангелу Сардийской церкви написано от имени имеющего «семь духов Божиих и семь звезд». Слова Его в высшей степени уважительны, лишены бытовых мелочей и полны высокого пафоса — но пафоса обличения: «Знаю твои дела; ты носишь имя, будто жив, но ты мёртв. Бодрствуй и утверждай прочее близкое к смерти; ибо Я не нахожу, чтобы дела твои были совершенны пред Богом моим. Вспомни, что ты принял и слышал, и храни и покайся. Если же не будешь бодрствовать, то Я найду на тебя, как тать, и ты не узнаешь, в который час найду на тебя». И этот суровый пафос, вкупе с обещанием великой награды достойным («Есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих и будут ходить со Мною в белых одеждах, ибо они достойны. Побеждающий облечётся в белые одежды; и не изглажу имени его из книги жизни, и исповедаю имя его пред Отцем Моим») говорит о том, что адресат этого Послания — сердца тех, кто величайшей духовной мудростью, праведностью долгого служения Господу, непорочностью образа жизни сумел стать земными столпами веры, истинными духовным лидерами. И пусть никого не смущают эти высокие слова: разве кто-то изначально не достоин их? Разве запрещено кому-то отвечать им? Более того, не всем ли должно ревновать о подобной духовной высоте? Как сказано: «Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный».

Указанная великая честь — исповедание имени человека пред Отцем всех может быть оказана лишь тем, кто имеет огромные заслуги, достижения и достоинства. Однако именно это — общепризнанная праведность, святость образа жизни, превосходящая всех живущих мудрость — в совокупности своей и являются скрытым и смертельно опасным камнем преткновения. Ибо здесь таится соблазн: даже не то, чтобы уверовать в собственную непогрешимость — это гордыня, грех явный и великий ,— но, довольствуясь достигнутым, чуть ослабить рвение, «капельку» успокоиться, разрешить себе небольшую передышку.

То есть застыть в духовном развитии. Но давно известно, что духовный покой, духовное самоуспокоение—это духовная смерть. Кажется, ничего не изменилось: ты по-прежнему «носишь имя, будто жив… но ты мёртв». Был жив, но умер: позволив себе крошечную поблажку — сразу же ниспал с высот небесных в прах. Ибо на пути к Богу нет «привалов», удобных и безопасных «мест отдыха», где можно расслабиться, перевести дух, позволить себе маленькие поблажки и «на время» пойти на поводу «простительных» слабостей. Восхождение на пик духовный схоже с подъёмом на физическую вершину: чем выше, чем ближе к вершине — тем больше света, тем ярче солнце, — но тем круче и тяжелее подъем. А потому, тем неустаннее, бдительнее, зорче и мудрее требуется бодрствовать, дабы не оступиться; тем стремительнее и болезней падение успокоившегося и расслабившегося.

Однако, когда придёт день и час, о которых «никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой один» — то на весы положены будут не прежние заслуги и высшие, «рекордные» достижения. Не то, как много было вмещено и какие духовные высоты были некогда покорены. Но настоящее духовное состояние: каковы сила любви, ревности по Богу, чистота сердца и души именно в этот час, о котором «не думаете». И тогда «многие же будут первые последними, и последние первыми».

И дабы из первых не стать последними — бережно храни, — повелевает Слово «что ты принял и слышал» и неустанно бодрствуй. И сколько бы не вымел скверны из души, как бы не очистился, не переродился свыше, памятуя, о том, что благ только Он, — непрестанно кайся и «утверждай прочее близкое к смерти». Ибо никто из живущих на этой земле не свободен от того, чтобы о нём нельзя было сказать: «Я не нахожу, чтобы дела твои были совершенны пред Богом Моим».

Те же, кто не осквернит «одежд своих», кто сможет, будучи «первым», преодолеть и необычайно коварные искусы самоуспокоения и самоосвящения — присоединятся к тем избранным, которые удостаиваются великой чести быть лично представленными Господу Богу, находиться у Его престола «и перед Ангелами Его».

Послание к Ангелу Филадельфийской церкви — одно из двух, в котором нет укоров. Ибо, как и Смирнское, посвящено земному, пёрстному человеку, пребывающему в ситуации необычайно трудной, предельно опасной для его жизни: немощному («ты не много имеешь сил») и живущему в юдоли мрака и зла (среди «сатанинского сборища»). Но который смог увидеть за открытой ему дверью («Вот, Я отворил пред тобою дверь») Путь Истинный и не позволил ей ни прикрыться с ржавым скрипом, ни быть захлопнутой врагом, но «сохранил слово Моё, и не отрёкся имени Моего». Который превозмог долгий тернистый путь, успешно преодолел все испытания и достиг финишной прямой: возможности прямого общения со Святым, Истинным, Который приготовил достигшему лавровый венок победителя, а в награду за уже совершенное — «избавил «от годины искушения, которая придёт на всю вселенную, чтоб испытать живущих не земле».

Однако поскользнуться, позволив похитить предназначенный венец, можно и на последних метрах. А потому сказано: «Держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего». Тот же кто не преткнется и на финише, заслужит награду, далеко превосходящую любое земное представление и понимание: «Побеждающего сделаю столпом в храме Бога Моего, и он не выйдет вон; и напишу на нём имя Бога Моего и имя града Моего, нового Иерусалима, нисходящего с неба от Бога Моего, и имя Моё новое…»

«Сделаю столпом в храме Бога Моего… напишу на нём имя Бога Моего… имя Моё новое» (!!!) Нужны ли какие-то комментарии, что можно ещё добавить к этим удивительным, столь воодушевляющим и несущим такие обетования словам?!

И сразу после описания столь блистательной победы над Противником, апофеоза, торжества, радости воссоединения — послание к Ангелу Лаодикийской церкви: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ и слеп и наг. Советую тебе купить у Меня золото, огнём очищенное, чтобы тебе обогатиться, и белую одежду, чтобы одеться и чтобы не видна была срамота наготы твоей, и глазной мазью помажь глаза твои, чтобы видеть».

Предельно жёсткие, обличающие, буквально бичующие слова: «жалок, и нищ и слеп и наг… извергну тебя из уст Моих»; единственное послание, в котором нет ни слова похвалы. Почему такие перепады, за что такая внезапная немилость?

Потому, в буквально следующем стихе, объясняет «свидетель верный и истинный, начало создания Божия», что «кого Я люблю, того и наказываю».

Истинному праведнику, почти святому осталась самая малость: услышать Его негромкий стук, открыть дверь — растворить какую-то последнюю тонкую, незримую препону в сердце — и принять самого дорогого Гостя. «Войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною», — дружески, беспредельно любя, говорит Он. Отныне и навсегда Христос будет в нём, а он — победивший, сумевший достичь окончательной победы над личным драконом, — во Христе, воссев рядом с Ним: «Побеждающему дам сесть со Мною на престоле Моём, как и Я победил и сел со Отцем Моим на престоле Его». И этот не всегда слышимый сердцем стук означает: «будь ревностен и кайся». Каких бы высот — даже заоблачных! — не достиг, — говорит Он устами Своего любимого ученика, — как близко от престола Бога не стоишь — не ослепляй глаза свои, не затворяй уши, но улавливай в глубине себя этот слабый стук — будь ревностен и кайся: не почитай себя праведником, но искренне, нелицемерно бичуй себя, изыскивай недостатки, пробелы, несовершенства, беспредельно очищайся, освобождайся от недостойного и улучшайся… И только тогда победишь и сядешь «на престоле Его».

Но последнее, седьмое послание имеет и более широкий, обобщающий смысл, отечески предупреждая и наставляя человека: на какую бы ступень лестницы в небо не суждено было тебе подняться — не обольщайся, не хвались: «я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды» — по сравнению с Ним, ты слеп и срамно наг... Бодрствуй, ревнуй...»

- О… — застонал человек, — потому, что опять перед ним встала гонимая и не изгоняемая картина, и он вновь почувствовал нестерпимую муку: он видел её, её, прекрасную, как Ева, привлекающую всеобщие восхищённые взгляды, идущую с гордо поднятой головой, знающую себе цену… и свою судьбу… глубоко и обречённо несчастную... А сквозь неё огненным указывающим перстом горели обращённые к нему — лично к нему! — жгучие, распинающие слова, которые он помнил до расположения на странице каждой буквы, каждого знака: «Знаю твои дела… извергну тебя из уст моих».

О, сколь блажены были святые, отшельники, сумевшие превознестись над жалкой засасывающей суетой сует, выказать в вере непоколебимую твёрдость, отвергнуть все искушения, взлелеять и приумножить начальное рвение неофита! И непрестанно полыхать жарким пламенем духа, с гулом и треском разбрасывая вокруг снопы искр, — пламенем, не колеблющимся на колючем ветру жизненных испытаний, искушений, невзгод и усыпляющей рутины. Сколь блажены были и титаны мысли, Ансельм, Аквинат или тот же Блез Паскаль, когда в пронзительно сладостный миг, он ощутил, наконец, живое присутствие, прикосновение Святого Духа и в упоении воскликнул: «Бог есть Бог Авраама, Исаака и Иакова, а не Бог философов и учёных»! Как верны святые строки, предостерегающие: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное… В простоте сердца ищите Его, ибо он Обретается неискушающими Его и является не неверующим Ему»...[ii]

А он? Он лишь тускло тлеет, позволяя ещё пышущему жаром, но покрытому пеплом кострищу то высвечивать пробившемуся языку пламени самые отдалённые потаенные уголки души, то погружать их во мрак. «И бывает для человека того последнее…»

И человек, который, несмотря на всё своё старание, — даже после дарованного ему видения, — так и не смог всем сердцем своим, и всею душею своею, и всею крепостию своею откликнуться на мягкое, но требовательное касание его груди Неведомого; поверить, «как дитя сие малое», в Его чудодейственную живительную силу и всецело положиться на Него, отдаться Ему полностью, ничего, никакого самого укромного уголка души не оставив для себя, для своего «Я»; который не осмелился, убоялся расстаться с последней частицей своей индивидуальности, своего «Эго», вцепившись в неё чем-то, что было ещё сильнее и его разума, и его воли; и который поэтому, несмотря на все усилия, до сих пор так и не смог воистину, всецело, до конца, до последней, крайней степени — не оставляющей ни пяди места для сомнений и колебаний, не подпускающей их и на пушечный выстрел — ни «поверить, чтобы понимать», ни «понять, чтобы поверить» — ибо и то, и другое невозможно частично, стадиально, приближённо, в какой-то степени, но требует всего и сразу: от начала до конца, от темени до пяди, от альфы до омеги, от вечности и до вечности! — прямо со стула бухнулся на колени и вновь, в бессчетный уже раз стал страстно молиться, как за тысячи лет до него, отец тогда ещё бесноватого отрока:

— Верую, «верую, Господи! помоги моему неверию»!..

И сурово взирали со стен иконы.

…О. Василий, при рождении наречённый Евгением, происходил из обычной советской семьи, быстро и безболезненно оставившей тысячелетнюю традицию и ускоренным маршем прошедшей путь от бытово-ритуального верования к полному его отрицанию. Еще деды, полуграмотные крестьяне, были, как и их односельчане, записаны в метрике православными, и не хуже и не лучше других выполняли предписания слитой воедино с государством церкви, жили по её календарю, полному постов и великих праздников. Но это не помешало одному их них в лихую годину революций решительно отречься от Бога, встать на сторону безбожников большевиков, и, несмотря на безграмотность, большими скачками махнуть вверх по лестнице политической карьеры. Другой дед и его тихая скромная жена так быстро не перестроились; и религия, — властью беспощадного, скорого на расправу маузера задвинутая куда-то на самые отдалённые задворки общественной жизни и личного бытия, — то и дело пробивалась в их доме робкими, но неистребимыми ростками — как трава из-под асфальта заброшенной дороги. Они крестили старшую дочь, помнили и выделяли для себя дни и кануны великих праздников, отмечали и «старый» новый год, а баба, как бы тайком, но с молчаливого согласия мужа, варила и раскрашивала яйца на пасху.

Родители в деле образования ушли уже неизмеримо далеко — получили высшее. Отец по высокопартийным стопам деда — своего отца — не пошёл, в отличие от подобных ему выходцев из народа, участия в создании новой династии — вождей — не принял. Наверное, из-за того, что далеко не всё принимал безоговорочно и, гордясь своей самобытностью и смелостью и ощущая льстящее самолюбию интеллектуальное превосходство над окружающими, нередко позволял себе кое-что покритиковывать. И подался в военные. Причём, не в командиры или «комиссары» (замполиты по нынешнему), а в инженера. Однако вкупе с матерью, школьной учительницей русского языка и литературы, конечно, же горой стоял за советскую власть, был коммунистом и, разумеется, убеждённым воинственным атеистом. Не по принуждению резких, не любящих церемоний и уговоров вождей в кожанках. И не на веру невесть откуда вдруг объявившимся «сурьёзным» учёным людям, на удивление просто и доходчиво объяснившим «тёмной массе» — старшему безграмотному поколению, что вся его предыдущая тысячелетняя вера, вся эта религия — ничего иное, как обыкновенные враки, лукавые поповские выдумки и шарлатанские штучки, предназначенные для закабаления и удержания в узде народа — и пирушек на его продавленном горбу кровопийц эксплуататоров. Но с высоты собственного современного высшего военно-технического образования. И в таком же прогрессивном духе воспитывался, конечно же, и Женя.

В семинарию он пошёл совершенно неожиданно для всех, а отчасти — и для себя. Пошёл лукаво — не веря в Бога — и по двум причинам.

Во-первых, с целью обеспечить себе «не пыльное» и безбедное, как ему казалось, существование. Ибо ещё в раннем детстве, будучи с отцом в гостях у деда в Москве, он стал случайным свидетелем редкой, необычной картины, которая глубоко запала ему в душу — крестный ход: небольшая горстка убого одетых людей и дорогие, блестящие золотом и драгоценными камнями кресты и одеяния важных торжественных попов.

— Па, откуда у них столько денег,—доверчиво держась за руку большого, сильного и всезнающего отца, спросил он, потрясенный невиданным великолепием.

— Как откуда? Зарабатывают. Ничего ведь бесплатно не делают: за свечки — плати, за крещение плати, за отпевание плати, за поминание плати, за всё, что не попросишь — плати, да угощай. Они не дурно зарабатывают. Небось, получше моего. Эх, хотел бы я знать, сколько им за одни твои крестины дед с бабой выложили! (Родители матери, раздавленные горем от внезапного, буквально, в несколько дней, сгорания от непонятной болезни младшей, некрещёной ими дочери, почти сразу после её похорон, крестили своего единственного внука — тайком от родителей. За что и получили от отца хорошую взбучку. Но, как он не выпытывал, — так и не сознались, во что, в какую сумму обошлась им материальная сторона этого «подрывного» мероприятия.) …Думаю, что в хорошую копеечку обошлось! А сколько таких крестин за день можно проштамповать? Нет, работа у них недурственная, совсем недурственная, должен я тебе сказать!

Знал бы отец, представитель взращенной советской властью новой прослойки образованных людей, свободной от тёмных предрассудков — советских ИТР, как эта пышущая льющейся через край иронией фраза отразится через много лет на жизни его единственного сына и наследника! Поостерёгся бы, наверное, вслух завидовать заработку «средневековых мракобесов».

Чуть позже, когда Женя уже немного повзрослел, появилась и вторая причина: его неприятие советской власти — «совдепии», как желчно говорила бабушка его нового, недавно объявившегося и какого-то странного, держащегося несколько особняком одноклассника, к которому он приходил играть в шахматы, шашки или, когда ее не было — в любимого ими и почему-то на дух непереносимого ею «Чапаева». Она уже целую вечность была вдовой. Её мужа — молодого поручика царской армии — расстреляли «комиссары». Он отказался покинуть Россию вместе с эвакуирующимися из Крыма войсками под командованием Врангеля, членами их семей и «несчастными остатками прежней, распятой страны, красным террором согнанными на последний её клочок». Не желая «менять Родину, которой присягал на верность, на безопасный, но горький хлеб чужбины», он «сдался на милость победителей». А «их милости хватило на семь грамм свинца для каждого из десятков тысяч подобных ему патриотов».

Эти обстоятельства её биографии (как и происхождения — столбовая дворянка!), тщательно скрывались от окружающих. Старенькая, седая, но держащаяся с неподражаемым достоинством Елизавета Аксентьевна была большой любительницей поколдовать над пасьянсами, в особенности, над «солитером». «Так вот, оказывается, зачем все эти двойки-пятерки нужны», — впервые в жизни увидев их применение, наконец-то решил Женя одну из мучавших его тайн жизни, заключавшейся в неведомом ему назначении полной — из 52 карт — колоды. Однако стратегию и тактику ходов «солитера», весьма напоминавшего ему шашки, в которых был горазд, ухватил он быстро и не раз своими подсказками помогал Елизавете Аксентьевне выпутываться из самых затруднительных и, казалось бы, безвыходных раскладов.

Ей Женя чем-то приглянулся. Возможно тем, что с первого взгляда разделил единственную оставшуюся на её долю страсть. А может по причине того, что он, совсем маленький ещё мальчик, заранее продумав и всегда успешно осуществив самые длинные комбинации, никогда, — как то столь свойственно и взрослым, не говоря уже о детях, — не выставлял своего «я», не «пыжился», не говорил всем своим торжествующе самодовольным видом: «Смотрите, какой я маленький, но умный!» — но всегда подсказывал скромно, уважительно, с осознанием разницы в возрасте и необходимости почитания его.

И дрогнувшая Елизавета Аксентьевна достала тщательно припрятанные, но трепетно сберегаемые пожелтевшие фотографии начала века, с которых уверенно смотрели красивые умные молодые люди в необычной и почему-то волнующей военной форме, строгие усатые господа в цилиндрах и с тростями, молодые барышни в замысловатых шляпках и пышных длинных платьях — подруги по институту благородных девиц. Рассказала о прежней жизни в России; с её слов — счастливой, полной веселья, добра, чести, «бурного водоворота творческих и интеллектуальных поисков». Жизни в «настоящей, Той, русской России, ещё свободной от иудеев — а не какой-то оскопленной, не понятно какому народу принадлежащей, какой-то чухонской РСФСР: и слово-то это поганое, еврейское не выговоришь!» Поведала о том, насколько моден был тогда в среде интеллигенции либерализм, с каким почти откровенным сочувствием относилась и лично она к революционерам, как, не осуждала практически, даже терракты против царских «сатрапов». И о той «вакханалии дикой ненависти, бессмысленной жестокости, о том разнузданном шабаше тотального сокрушения и осквернения национальных святынь, сатанинского глумления над ними», которые разразилась, когда солдаты и матросы, устав воевать, «клюнули на демагогическую наживку комиссаров», и, воткнув штыки в землю на немецком фронте, побратавшись со своими извечными заклятыми врагами, с новой, неведомо откуда взявшейся звериной энергией, стали беспощадно истреблять своих же соотечественников — мирных и большей частью добрых незлобивых людей, вдруг ставших им кровными врагами. О садистской злорадности, с которой уничтожался под корень недавно столь симпатизировавший и помогавший революционерам узкий пласт великого, но в массе своей тёмного, безграмотного народа — немногочисленная и не имеющая нигде в мире подобия интеллигенция: дорожащая честью, как правило, прекрасно образованная, на редкость совестливая, душевная, отзывчивая. Как безжалостно, не щадя детей и стариков, истреблялись и те редкие, к сожалению, прозорливцы, которые предупреждали об опасности потворства революционерам и чрезмерного восхваления народа, его «природной мудрости и святости» и настойчиво возвышали свой голос в пользу настоятельной необходимости плавно осуществляемых сверху социальных и политических реформ. И та значительная часть элиты, которая, будучи вполне удовлетворена существовавшим положением вещей, ничего — пока «гром не грянул» — не хотела ничего замечать, знать и кардинально менять. И та не меньшая её часть, которая жаждала перемен, большей свободы и облегчения жизни народа, и которая — не обязательно даже своими конкретными действиями, но просто сочувствием революционерам — помогала их делу другой раз даже больше, чем иные их, отведавшие ссылки и каторги, товарищи по борьбе.

Эти рассказы очевидца далеких и славных, как раньше представлялось, событий, потрясли Женю. Он стал много читать, анализировать, стараться смотреть на описываемое с противоположной, навязываемой государством точки зрения и ужаснулся тому, что внезапно открылось. Чему он вместе с полным залом так шумно, бурно радовался, глядя обожаемый всеми детьми фильм «Чапаев»? Как пулемёт, захлёбываясь от злой радости, косит верных присяге профессиональных защитников Родины — последних из последних оставшихся ещё в живых? Как красная конница лютою ордой вылетает рубить не покорившиеся наведённому извне насилию благородные головы своих братьев? Как он мог в распираемом непомерной гордыней, презирающем и ненавидящих всех на свете, кто только в чём-то осмеливается не согласиться с ним, полном неутолимой злобы безжалостном убийце и тиране видеть «доброго дедушку Ленина», «идеал» доброты, душевного тепла, сочувствия? И за что раньше так ненавидел столь многих своих соотечественников? Тех, кто, к сожалению, безуспешно пытался отстоять, спасти Родину — могучую великую Россию. Да, полную недостатков: отсталую, безграмотную, забитую, изобильную чиновничьим гнётом, самодурством и чванством (сейчас, что ли этого нет?). Но, несмотря на это — гораздо более добрую, гуманную и свободную, чем сейчас: не заставлявшую под страхом быть причисленным к ужасному, не имеющему права на сочувствие и прощение клану «отщепенцев» клясться в непременной горячей любви к существующей власти и подозревать в каждом из окружающих «врага народа», не находившуюся в непримиримой, смертельной вражде со всем остальным миром.

К окончанию школы Женя уже был убежденным антисоветчиком и не желал быть её покорным рабом: служить, отдавать свои силы и умение укреплению чуждой, по его глубокому убеждению, враждебной и пагубной власти, закабалившей родную страну. Но что можно было поделать? Куда не сунься, всюду она — т.н. «советская» — но с обязательным, почему-то, партийным билетом в кармане — власть. «Народная» власть, которая впервые в истории человечества полностью лишила человека не только политической, но, — запретив частную собственность, — и экономической свободы, превратив всё население в своих рабов. Абсолютный, совершенный, законченный тоталитаризм...

Но как всё-таки много в жизни зависит от случая!

Определившись с выбором своей судьбы, Женя вместе с другом направлялся в университет — сдавать документы на физико-математический факультет. Но буквально за несколько кварталов, когда они проходили мимо главного собора города, к нему лихо подкатил на собственном, надо полагать, автомобиле молодой высокий, длинноволосый поп в рясе, со строгими, пронизывающими насквозь глазами. Эта картина — облачённый в чёрное долгополое одеяние, развевающее на ветру вместе с длинными волосами молодой священник на собственной машине — поразила Женю и вызвала из памяти другую, почти уже забытую: крестный ход в Москве, ироничные, но, видимо, отражающие реальность, слова отца о «недурственном заработке попов».

Как известно, чтобы сдвинуть с места тысячетонную снежную лавину и заставить её понестись вниз, сметая все на своем пути, достаточно малейшего толчка и даже простого крика. Видимо «запасы снега» внутри Жени достигли критической массы, и выходящий из собственной машины молодой поп стал тем самым спусковым громким гласом. Решение созрело мгновенно.

— Ой! — внезапно треснув себя по лбу, воскликнул Женя, остановившись посреди тротуара.

— Что такое? — не на шутку испугался друг.

— Характеристику забыл!

— Как забыл? Я же ещё специально переспросил, а ты ответил, что всё взял: «сто раз просмотрел!»

— Да я по памяти говорил: думал, что она с вечера лежит среди документов. А теперь вспомнил, что перечитывал её, вертел, вертел в руках, а потом отложил в сторону, да там и забыл.

— Как же так?.. Посмотри, может, всё-таки взял?

— Да, нет, не взял. Даже помню, где она, зараза, лежит: справа, в углу, на учебнике математики!

— Делать нечего, пошли назад: кто у тебя документы без характеристики примет?

— А тебе зачем возвращаться?? Ты иди, а я быстренько домой сбегаю, да обернусь.

И друг направил свои молодые стопы в университет, изучать физико-математические науки, а Женя — на следующий день — в совершенно противоположную сторону: не только пространственной, но и интеллектуальной направленности.

Елизавета Аксентьева способствовала и поступлению Жени в семинарию — фактически, ей он этим обязан. Ибо, приехав сюда, на дальнюю окраину города, привольно нависшую невысокими холмами над морем, совершенно неожиданно для себя обнаружил, что от претендентов на обучение в этом заведении требуется много того, о чём он не имел ни малейшего понятия: «осмысленное знание» молитв (да ещё целого сонма: Начальных, Утренних, Вечерних, Божией Матери, какого-то Ефрема…), Символ Веры, Десять Заповедей («ага!»), Заповеди блаженства («?!»), тропари, псалмы, навык чтения на церковнославянском языке... «А я, Иванушка-дурачок, был уверен, что всему этому научат здесь, и от меня требуется только обыкновенная светская грамотность! — уезжал он растерянности, почти отказавшись от своей затеи: «Выучить всё это, наверное, не так уж и трудно, но где взять необходимую литературу?» Не меньшее удивление, надо сказать, вызвало и его появление в семинарии, а точнее, известие, что он хотя и крещённый, но из неверующей семьи и прибыл сам по себе, по собственной инициативе — без обязательной рекомендации «правящего епископа или приходского священника, утверждённой епархиальным архиереем».

В общем, на таком необычном для рядового советского школьника выборе будущей профессии можно было, казалось, поставить жирный крест; оставалось только идти, как и все, покорно служить Системе. Однако у Елизаветы Аксентьевны нашлось все, что требовалось и даже больше: и старенькая, вся потрепанная Библия с мельчайшим шрифтом, и катехизис, и псалтырь, и требник, и даже Пролог… Она же, похлопотав, — прибегнув к помощи имеющихся у неё, оказывается связей, — «достала», говоря мирским языком, и необходимую рекомендацию. «Как в партию», — несколько иронично отметил Женя, которого озадачил и перечень предоставляемых в канцелярию документов — ещё более длинный, чем в приёмную комиссию советского вуза. Те же свидетельство о рождении, медсправка, документ об образовании, автобиография, заполненная анкета и две фотографии (правда, 6х8!), но и справки о крещении, семейном положении (!), венчании (для женатых). В анкете же — любимые советской властью вопросы: национальность, социальное положение и происхождение (?!), «Был ли судим». Не хватало лишь графы партийность. Зато её с лихвой заменял пункт «7. Семейное положение (холост, женат — первым или вторым браком, не был ли разведён)» И был ещё пункт «8. Есть ли дети, их возраст»…

Поступая в семинарию, Женя не терзался угрызениями совести, ибо был уверен (и «благородно»-бюрократический набор требуемых документов только укреплял это мнение), что, как и он, все окружающие его — неверующие в Бога. А играют в эту экзотическую разновидность столь популярной ныне игры «в голого короля» сугубо из прагматических соображений. «Господи, какой там Бог, о чём может быть речь! — думал вчерашний успевающий ученик советской школы. — …Бродящий «в раю во время прохлады дня»; семь с половиной тысяч лет со дня сотворения мира… Доподлинно же известно, что Земле — миллиарды лет, жизни — сотни миллионов: даже кроманьонцы и те пятьдесят тысяч лет назад появились… Так что вся эта религия — красивые сказки для успокоения душ и для острастки диких инстинктов людей: чтобы не поедали друг друга, «аки» звери. Мораль ведь прекрасна, благородна — лучше никто не придумал: «возлюби ближнего своего, как самого себя…»

Каково же было его изумление, когда он обнаружил, что пусть не абсолютно все (попадались и, так сказать, полуверующие), но подавляющее большинство его соучеников — верующие. Причём настоящие, истинные!

Не выдавая себя, он стал осторожно зондировать крепость, основательность веры наиболее, по его мнению, сильных в ней. Обращался к тем местам, которые казались ему самыми слабыми в учении, не выносящими маломальской критики, и, — говоря, что здесь для него не все ясно, скрыто от понимания, — просил помочь уяснить. Однако испытываемые ничуть не претыкались о то, что разум Жени отказывался принимать, и спокойно разъясняли, как следует понимать то или другое положение. Далеко не всё в этих объяснениях (и даже наоборот — мало что) удовлетворяло Женю, чего не приходилось говорить об его «учителях». Какой бы самый каверзный вопрос он не заготавливал, — их вера не застывала в беспомощной растерянности, не поколебливалась, не давала места зарождению ни малейшего сомнения. Она руководствовалась иной, своей собственной логикой — логикой веры — и спокойно принимала то и отталкивалась от того, что его превосходящий их (он ясно видел это) интеллект упорно отказывался принимать. И он отходил разочарованным и, не показывая того, — раздраженным. Тем, что так и не смог пробить хоть какую-нибудь брешь в глухой стене их слепой веры: если не заставить признать его правоту, то хотя бы посеять зерно сомнения. Тем, что не смог сам уверовать и, перестав быть двуличным, стать такими как они — умиротворёнными, находящимися в ладу с собой, духовно здоровыми, сильными. Ибо он, прекрасный физиономист, умеющий определять человека с одного взгляда, в очередной раз убеждался, что перед ним не ломают комедию, его не обманывают, не водят за нос: настоящая истинная Вера наполняла всё существо его собеседников и руководила их мыслями, желаниями, поступками. И жизнь их потому была целостная, честная, покойная, а не как у него — болезненно напряжённая, раздвоенная, «шпионская»: одна внешняя, показная, постоянно осеняемая энергичным крестным знамением; и другая — внутренняя: полная непонимания, скепсиса, разочарования и отчаяния.

По успокоению крах очередной провокационной проверки заставлял ещё больше задумываться, ещё глубже изучать писания, стараться молиться не по принуждению, но, как и истинно верующие, пытаясь вкладывать в зов к небесам всю душу. И иногда при совместных, но почти всегда при уединённых молитвах у него стали появляться необычные ощущения: звон и шум в ушах, явное потепление, а то и жар в середине ладоней. К последним то словно горячий пятак прикладывали, то пробегали по ним пульсирующие горячие волны, которые попеременно вдавливали кожу и оттягивали её наружу. Звон, довольно глухой и приблизительно одной высоты, пробивался как бы с заднего плана и немного изменялся, «переливался», как это бывает при игре цвета. Шум, наоборот, выступал на первом плане и чаще всего был кратковременный, но равномерный и сплошной, как свист ветра в пургу; однако временами он то ослабевал, то нарастал подобно морскому прибою. Порою чувствовалось, что жар в середине ладоней, выпирая из них, стремится наружу, подобно тому, как языки пламени, вырываясь из огня, устремляются к небу. Как-то раз он захотел мысленно направить этот жар на заболевшую коленку — поврежденный при игре в футбол и иногда побаливавший мениск — и почувствовал, как «языки пламени» перестали тянуться вверх, и жар во впадине ладони стал медленно, подобно лаве, стекать вниз, на чашечку.

Затем странные вещи стали происходить с грудью и руками. Первую распирало и выдавливало вперёд порой так, что, сдавалось, она лопнет; руки сами расходились по сторонам и словно деревенели — казалось, что сил сдвинуть, поменять их положение не найдется. Но когда по окончанию молитвы он пытался свести руки, — они начинали медленно сходиться. При этом в ушах возникал глухой частый и вибрирующий шум, а жар в ладонях усиливался все сильней и сильней. Руки теперь уже притягивались одна к другой. Ладони были как будто два магнита, и он явственно ощущал их силовые линии. Чудилось, что сейчас они резко, толчком сомкнутся и крепко прижмутся, буквально влипнут одна в другую. Ладони начинали подрагивать, как это бывает, когда, держа в них магниты, и, сводя руки, приближаешься к неуловимой критической черте, до которой притяжение незначительно, а после — возрастает скачкообразно, взрывно. По-прежнему держа глаза закрытыми, он продолжал сближать ладони, чувствуя уже не только жар в середине их, но и какие-то уколы прохлады за пределами этих пятачков. Однако вот пальцы касались, но ровно ничего больше не происходило: ладони не слипались.

Другой раз, когда он горячо молился уже с полчаса, стоя на коленях и держа руки прижатыми локтями к бокам и ладонями вверх, они стали отчетливо ощущать значительную тяжесть — словно воздух обычно невесомый, внезапно сгустился, возымел удельную плотность воды или металла и стал внушительно давить на ладони, оттягивая руки вниз…

В ином случае, когда он стал сводить руки вместе, жар в середине ладоней разгорелся и охватил их полностью: как будто он обнимал маленький, размером с теннисный мяч, пылающий шар. Он продолжал сводить руки — размер шара не уменьшался, а между тем, руки уже беспрепятственно прошли одна сквозь другую и удалялись в противоположных направлениях. Это странное и необычное ощущение поражало даже больше, чем явственно ощущаемый пылающий шар внутри ладоней. Но расходящиеся, казалось, руки коснулись пальцами, и он стал разводить руки обратно по сторонам. И сразу диаметр шара стал увеличиваться, определяясь расстоянием между руками; а когда они полностью раздвинулись, образовав с телом крест, ему показалось, что в руках его — огромный живой и полный жизни шар: вся Земля...

Затем как-то раз его, стоящего на коленях, резко повело вниз, и он не по своей воле, но под действием незримой силы коснулся лбом пола. Его подняло и вновь опустило лбом до пола. И это повторилось и в третий раз.

Спустя несколько дней эта незримая сила заставила грудь раздаться, его выгнула вперед, руки развела по сторонам, — и принялась отклонять торс назад. При этом жар в ладонях и шум в ушах усилились. Гибкостью он никогда не отличался, а прогиб достиг уже такой степени, что ему становилось тяжело дышать. И страх сломать позвоночник душной волной охватил его всего — и властно давящая сверху сила тут же отпустила.

С той поры подобные прогибы назад стали регулярными. Он прогибался всё сильнее, опускался всё ниже. Но, доходя до какой-то точки, вновь ощущал прежний панический страх и торопился выпрямиться. Оказываемое на него давление было разным, и иногда он легко возвращался в вертикальное положение, а иногда сила была такова, что приходилось бороться с нею изо всех сил. И тогда торс его то чуть приподнимался, то опускался даже чуть ниже первоначальной критической точки.

Конечно, он понимал, что следует не страшиться, но довериться и полностью отдаться этой силе. Однако метастазы паники уже поразили его душу, и она била в набат, организовывала трусливое, но отчаянное сопротивление. И сила отступала...

Постепенно прогибы стали таковыми, что он стал опасаться уже не перелома позвоночника, а падения назад на затылок и пролома костей черепа — память об имевшем место в детстве сотрясении мозга подпитывала этот страх. Но он хотел коснуться затылком пола, знал, чувствовал, что это зачем-то необходимо. Однако страх продолжал владычествовать в его теле, и в самый последний момент, когда, казалось, еще сантиметр и цель будет достигнута! — он резко срывался и быстро возвращался в вертикальное положение. Сила теперь этому вовсе не препятствовала.

Но однажды он опустился так низко, что почувствовал: сейчас, вот-вот, ещё немного и он ляжет затылком на пол! Его охватил восторг, сладостное предчувствие чего-то замечательного, наступления мига, который перевернет всю его жизнь, возожжёт дух, наполнит душу покоем, умиротворением и восторгом; разгоревшийся шум в ушах уже предвещал победу, в торжествующем духе готовились грянуть литавры, зазвучать фанфары!

И он коснулся!!!

Но тут же, испугавшись разрыва мышц в напрягшихся сверх предела коленях: «Мениск!» — он быстро крутанул тело и упал набок. И так лежал на полу, ощущая сложное смешанное чувство. Да, он, наконец, полностью прогнулся назад, достиг головой пола, но… Но главным из чувств было разочарование: он опять не поверил, не доверился, не отдался полностью на воле этой силе, опять убоялся. И обокрал себя, лишил чего-то необыкновенного, так и не стал настоящим истинным Верующим…

Ещё раньше ощущения звона и шума в ушах стали появляться и при чтении Библии. В таких случаях он знал, что близок к чему-то важному, к открытию ранее завешенного перед его духовным взором. И в самом деле, на глазах словно появлялись стереоскопические очки, и прекрасно знакомый текст — ещё мгновение назад — ряды застывших чёрных червячков по белому полю — внезапно как бы раздвигался, оставаясь видимым, становился проницаемым. И за ним отчётливо, выпукло, ясно появлялась совсем другая картина, вставал иной смысл — потаенный, упрятанный в оболочку иносказания, поражающий своей глубинной и мудростью, но внезапно — столь очевидный, что оставалось только диву даваться: как можно было раньше не замечать его, почему до сих пор не осознают другие?

Открылось ему многое. Что не зря даже остатки Содома и Гоморра так и не найдены. Это города символические, иносказательные и вина их жителей отнюдь не в крайнем распутстве и извращенном физическом блуде. Ибо похоть ли дурманит голову (Быт. 19:4) «и молодому и старому»? На улице этого ли (Откр. 11:8) «великого города, который духовно называется Содом и Египет…Господь наш распят»?

Два ангела, пришедшие в Содом — это Моисей и Иешуа Машиах, привычно называемый нами на греческий манер Иисусом Христом. Их первоначальный отказ зайти в дом Лота: «нет, мы ночуем на улице» — предвидение того, что Моисею сорок лет суждено водить народ по пустыне, но так и не вступить в Землю обетованную; а Иисус три года, как бездомный, будет ходить по обильно орошаемой тогда, цветущей Палестине, словно по пустыне, о чём раз посетует горько: «лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда; а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову». Слова о том, что собрался «весь народ со всех концов» негодуя — «пришлец, и хочет судить?» — и, требуя выдать им на расправу посланцев Бога, провозвещает то, что раз за разом будет случаться в истории человечества: ропот и открытый бунт против Его строгого, тяжкого в исполнении для греховной натуры, но справедливого Слова, побивание камнями Его пророков, предавание их распятию и поклонение, потворствующим греху силам тьмы и зла. Именно поэтому сказано: «людей, бывших при входе в дом поразили слепотой, от малого до большого, так что они измучились, искав выхода». Можно ли сказать яснее, какой именно слепотой? При входе в какой Дом? Так ли трудно увидеть, что Содом и Гоморра олицетворяют всё возглавляемое некогда избранным еврейским народом грешное человечество времён Ветхого и, соответственно, Нового Завета, созданные им извращённые, враждующие с Богом цивилизации; являются символами сознательных и агрессивных уклонений от прямых стезей к Господу Богу, беспорядочных блужданий и предельного распутства духовного, занятия черной магией, служению силам тьмы, богам, которые богами не являются?

…Обладая недюжинными способностями, он и прежде был среди первых учеников, но после того, как стала спадать телесная пелена с духовных глаз, он припал к Источнику жадно, ненасытно — как путник, едва не умерший в пустыне от жажды, но из последних сил добредший до оазиса. И неисчерпаемая, имеющая, как утверждается, 70 уходящих вглубь пластов смысла, Библия продолжала открывать ему свои закутанные в кокон символики духовные сокровища; пророчества, которым надлежало исполниться века и тысячелетия спустя.

Он постиг, что ничем иным, как акусмой является знаменитый и непонятный лишь при буквальном восприятии «еврейский» запрет: «Не зажигайте огня во всех жилищах ваших в день субботы»[iii]. Во всех домах! Но плоть, тело наше — это тоже наше жилище: «земной наш дом, эта хижина (которая) разрушится»[iv]. А огонь бывает не только физическим, но и тем опаляющим, мертвящим души, что полыхает внутри человека, его «земного дома». И возжигание именно этого огня — огня злобы и ненависти — всегда противно Господу, а в святый день, день покоя — особенно: «ибо Я милости хочу, а не жертвы, И Боговедения более, нежели всесожжений (Ос. 6:6).

Он понял смысл как бы не на своё место затесавшегося, между правилами праведного суда помещенного «хозяйственного» указания. «Если найдешь вола врага твоего, или осла его заблудившегося, — приведи его к нему. Если увидишь осла врага твоего упавшим под ношею свое, то не оставляй его: развьючь вместе с ним»[v]. Появление указания именно в этом месте, именно в этом окружении не случайно, но многозначительно, ибо — это тоже сродни знаменитым акусмам Пифагора[vi]. И в переводе с языка библейского на человеческий — с духовного на «душевный» — она означает следующее.

Бывает, что на своём жизненном пути повстречаешь представителя другой, чужой тебе деноминации («стана»), верующего не фальшиво, «из-под палки», но заблудившегося, заплутавшего в премудрости Писания и жестоких джунглях жизни и потерявшего ведение, какой путь ведёт к Богу, Свету, а какой — в погибель.  Или же преткнувшегося, по слабости своей заколебавшегося, на чём всё-таки остановиться, что всё же выбрать: «видимое временное или невидимое вечное»[vii]? Встретив такого верующего из другого «стана», упавшего под ношею своей, не проходи безразлично мимо, не оставляй его, не позволяй ему окончательно сбиться с тропы и пропасть, быть порабощенным и съеденным хищными зверями: с помощью Клеветника окончательно извратить веру, приспособив её к жизни в грехе и, вступив, таким образом, в чёрные ряды «сынов сопротивления».

Любя ближнего, как самого себя, приди на помощь. Помоги заблудшему найти дорогу, преодолеть преграды, миновать ловушки и капканы, осилить искушения, избавиться от пороков и вернуться в лоно своей духовной семьи — «приведи его к [хозяину — Господу]». Если же ноша первоначального вероисповедания для него неподъемна, не приемлется «всем сердцем его, и всею душею его, и всем разумением его, и всею крепостию его» — не оставляйте погибать под непосильной тяжестью её, претыкаясь и отвращаясь от горнего и порабощаясь дольным, лишая себя спасения и обрекая на смерть вторую. Помогите человеку вновь встать на ноги, отряхнуть прах с одежды своей, вымыться и воззреть снова ввысь — «развьючь вместе». Один «пастырь добрый», не чиня препятствий, не проклиная, не посылая вслед угрозы, — отпусти с миром. Другой, не отвергая, не превозносясь, не попрекая прошлым, не глумясь над ним, — прими в свою духовную семью, в свою церковную общину. Облегчи груз заблуждений, сними вериги невежества, взбодри, пробуди ревность по Богу, поделись всем, имевшимся в тебе Святого Духа и тем — освободи: «где дух Господень, там свобода»…

О. Василий получил хорошее распределение, был на хорошем счету в епархии и со времени вполне мог возглавить её. Мог, если бы не был «чересчур» ревностен, не столь щепетилен в вопросах веры, не стремился жить строго по Писанию и гораздо лучше скрывал свой главный, абсолютно непозволительный для его сана грех — духовномыслие. То, что по любому вопросу веры непререкаемым авторитетом для него является не «освящённая» временем и обожествляемая Традиция, не решения столь напоминающих ранние партсъезды Вселенских соборов или «Политбюро» — «Священного» Синода, но только Священное Писание: Библия и только Библия, право на собственное толкование которой он тайно оберегал для себя. Именно тайно, ибо к своему ужасу вскоре осознал, что попал из огня да в полымя: пытаясь искусственно отгородиться, избежать пут и кляпов безбожной мирской власти, — попал в другую предельно жестко централизованную и не менее нетерпимую к инакомыслию Систему. В ней, как и в той, библией для которой является «Капитал», все сложнейшие, тончайшие и многогранные духовные вопросы вселенского значения от века были «решены» и «закрыты» «отцами» — догмами патристики, а иные, казавшиеся «отцам» не столь важными, — по случаю келейно решались на самом верху, в «Духовбюро» и лишь затем спускались к бессловесным низам для беспрекословного принятия и исполнения.

И свободы маневра в системе, куда он подался, было ещё меньше, чем во внешней, мирской, им избегаемой: и по причине её закрытости, малости, ограниченности численности её членов, и по причине её «партийной» жёсткой централизованности и, фактически «военизированности». В отличие от абсолютного большинства подданных «советской» системы, гражданскому населению которой в известных пределах дозволялось выбирать место жительства и работы, он не располагал собой, не мог по свое воле выбрать ни то, ни другое. Но словно офицер, был всецело в распоряжении консистории, её служащих, чиновников, обязан был подчиняться распоряжением сановного командования — приказам которые «не обсуждаются и беспрекословно исполняются» …

Можно было, конечно, «расстричься» и уйти «в мир», но заслуживает ли этот мир, эта власть того, чтобы давать им повод порочить имя Бога? Разве Он повинен в том, что творят люди, выступающие от Его имени?.. Да и куда мог он пойти со своей профессией? В закупленные лекторы общества ««Знание»» (с двумя, разумеется, парами кавычек) — читать злобные, но вопиюще безграмотные наветы духовных слепцов, людей только душевных[viii] об «опиуме для народа»? Или — в его-то года и с его знаниями (уже без кавычек) — в ученики токаря, слесаря, пастуха? Ладно, с ним ничего не станется, он может пойти и в ученики. Но как быть с женой и детьми: тремя ангелочками — мал мала меньше девочками-погодками, которых они так долго и почти уже разуверившись, ждали и которых Бог, услышав их молитвы, даровал только сейчас?

А покрывало продолжало подниматься с головы о. Василия, давая возможность глазам его, смотря, видеть, прозревать. Ему открылось, что спор «между пастухами скота Аврамова и между пастухами скота Лотова» (Быт. гл. 13): «непоместительна была земля для них, чтобы жить вместе» — та земля, где «они не могли жить вместе… ибо имущество их было так велико» — это пророческое описание, того, как в далёком будущем столь непомерно обременённые имуществом духовные «пастыри» не смогут поделить его и создающую его многочисленную паству и, как сказано, «отделились они друг от друга», расколов единую Церковь на удельные, враждующие между собой княжества.

Что вся семья Лота символически представляет то целое, что называется современной, извращенной человечеством донельзя, религией. Лот — это её основа — духовная составляющая: чистая в смысле отсутствия материальных примесей, вера. Хотя далеко не чистая в духовном плане: загрязненная лукавым блудодейством ума и сердца, отягченная многочисленными компромиссами с совестью. «Жена» его — материальная составляющая религии, её «плоть» — Церковь. Но не в смысле соборного духовного единства душ, но как физическая, общественная организация, «юридическое лицо». И превращение её в соляной столп — внешне чистую, ослепительно белую, но застывшую, бездушную, горькую, мертвую и мертвящую структуру — глубоко символично. Пища, приправленная солью, людям, привыкшим к её употреблению, кажется, вкуснее, да и сохраняется лучше, — но по сути своей соль является ядом, убивающим всё живое. А присыпать солью — законсервировать, умертвить, выхолостив суть, — можно и духовную пищу. Кровосмесительная связь Лота со своими дочерями (Быт. 19:32-38) — прообраз будущих духовных мутаций, расколов и отпочковании от прежде единого тела Церкви. Разросшийся, набравший силу и разжившийся великим имуществом клир — выросшие, налившиеся соком зрелости «дочери» — перерос подчиненность, надзор и беспрекословное подчинение старшему Единой Церкви, жаждет учить и воспитывать по своему, быть полным хозяином в собственном доме. Даже и за счёт безнравственного, запретного кровосмесительного совокупления с опьянённым мирскими искушениями до животного состояния, духовно заснувшим отцом…

«Или и их, моих милых детишек, чудесное появление именно сейчас, в этот критический момент переосмысления своего положения перед Богом вовсе не случайно? Мой тяжкий крест — находясь в лоне христианской церкви, подпольно нести свет, неизвестного, забытого, отверженного, но истинного Христианства? Как негде сказано: «Он будет жезлом для праведных и святых, чтобы они оперлись на него и не падали; и он будет светом народов и чаянием тех, которые опечалены в своем сердце»... Господи, но какой же я — жезл?! Стать бы мне хотя бы былинкой, сгибаемой на ветру, но крепко укоренившейся в земле, не теряющей с ней связи, питающейся её соками», — лёжа в постели в очередное бессонное глухоночье, отчаянно воззвал о. Василий, чувствуя, как изнемогает он, как тают его душевные силы и растёт в груди отчаяние, протест, а холод разочарований и сомнений покрывает и мертвит льдом столь пылкие ещё недавно духовные порывы.

И внезапно мощнейшее энергетическое поле объяло его! Торс, властно поднятый под углом 45 градусов, напряжённо завис в его незримых силовых линиях. По поверхности груди переливались упругие волны, насыщенные огромным, но тонко сдерживаемым могуществом. Внутренность груди возожглась: она вся буквально полыхала изнутри! И странное дело — огонь не опалял!

Сочетание этого яростного, но в тоже время безвредного пламени и мощнейших вибраций груди, налившейся титанической силой своими снизошедшими величием и властной мощью  рождало у о. Василия восторженное умиление, никогда ещё не испытанное ощущение сладостного ждущего трепетания! «Господи, Ты наконец, посетил меня лично, щедро явил знаки своего присутствия и мощи! —  не сомневаясь, в том, Что есть Это, взывал о. Василий к Нему и всем своим естеством жаждал и упоенно предвкушал продолжение. Бери меня с Собой! Веди! Распоряжайся! Указывай! Я готов следовать за Тобой!»

Энергия продолжала бурлить, сотрясать, безболезненно жечь грудь…

Однако один бодрствующий участок сознания (видимо самый «дежурный», никогда не покидающий «своего поста») не был захвачен всеобщим умилением и вполне хладнокровно, как бы даже со стороны, анализировал происходящее. И он отметил, что очаг внутреннего огня располагался не в сердце, не в чакре солнечного сплетения, если прибегнуть к восточной терминологии, а почему-то строго по центру груди. Это удивляло о. Василия. Знакомый тогда с индийскими верованиями лишь поверхностно, он еще не знал, что именно здесь, в этом месте находится самая главная чакра — сердца!

Тело поднялось в по-ночному тёмный воздух на метр и горизонтально, головой вперёд и лицом вниз («Когда успел перевернуться?» — поражённо отметил «дежурный») стремительно полетело прямо на зеркало трюмо, стоящего у двери спальни. Подлетая к зеркалу, о. Василий смог заметить отражавшийся в нём надвигающийся, увеличивающийся тёмный контур. «Значит, тело имеет какую-то плотность, коль зеркало отражает его», — успела мелькнуть мысль «дежурного» и весь о. Василий, всем своим неизвестно каким телом — плотным, энергетическим, астральным, иным или всеми вместе — пронзил зеркало и находившуюся сразу за ним бетонную стену!..

Он миновал безжизненные тёмные комнаты, пролетал сквозь стены, изменял направление, иногда останавливался на месте, зависая в воздухе в вертикальном положении, и качался, как маятник (уже позже он узнает, что это необходимо для первоначального усвоения полного контроля над телом); а затем вновь продолжал пролетать сквозь стены. И почти всегда при приближении к очередной стене у него возникала слабая, едва пробивавшаяся опасливая мысль: «А пройду ли я и на этот раз сквозь стену беспрепятственно, не ударюсь ли об неё головой, как таран?» Но скорость подлёта, которую он совсем не контролировал, не уменьшалась, и очередная стена расступалась и пропускало его, как туман.

Вскоре он пронзил наружную стену и оказался вне дома. Вокруг — серый, рассеянный, как при почти полном солнечном затмении, но более плотный сумрак, странная вязкая тишина, неподвижность. Неведомая сила оставила, и он стоял вертикально — не висел, но именно стоял — в воздухе на высоте 5-6 метров. Немного придя в себя, о. Василий пошёл по нему, как некогда Пётр — по воде. Идти было совсем не просто. Упругий воздух мягко, но плотно пружинил, и опасение, что, неудачно ступив, он рискует запросто свалиться вниз, как при неудачном, направленном не строго вверх высоком прыжке на батуте, не оставляло...

В этих странных серых сумерках во дворе, чуть правее, у ограды детсада играло несколько детей, но на невесть откуда объявившегося странного, ступавшего по воздуху человека, они не обращали абсолютно никакого внимания. «Так заняты игрой, или я для них невидим?» — интересовало о. Василия.

Освоившись с ходьбой по воздуху, он возмечтал подняться ввысь. И моментально взлетел и увидел перед собой необыкновенно мрачный промышленный пейзаж: угрюмые коробки цехов, нещадно дымящие трубы, пылающие, словно адским огнём, огромные печи… «Господи, — воззвал о. Василий к Властелину сил, — я прекрасно знаю, как мы, люди, преступно небрежно, по-свински хозяйничаем в дарованном нам Тобою Доме, как загадили нашу добрую и терпеливую Матушку-Землю, с каким вниманием и осторожностью необходимо относится к ней и с какой неотложностью — приступать залечивать её раны; меня стыдить и перевоспитывать не надо…»

И сразу же он оказался парящим над залитой вешними водами сельской местностью: в разных направлениях тянулись затопленные, стоящие в ряд деревья…

И только потом о. Василий стал воспарять вверх. Таинственной торжественной тишиной окружало его тёмное и величественное космическое пространство. «А не холодно», — удовлетворённо отметил умственный сторож, и — тут же, дежурно, — что тело вовсе не ощущается…

В отдалении мерцали мириады звёзд, но завораживающее внимание привлекали далеко в вышине некоторые из них, горевшие в волнующе необычном, волшебном виде — переливающегося бриллиантового креста. Затем в самом вверху густая непроницаемая чернота стала меркнуть, сереть и по кругу неба начала появляться узкая, но постепенно расширяющаяся и всё более яркая бледно-желтая полоска. «Господи, неужели я достигну озарения, светлых миров?» — возникла и робко питала о. Василия надежда. Но тут же вспомнилось читанное в восточной литературе предостережение о крайней опасности полётов духов неподготовленных в высшие сферы: на пути к ним, в сферах низших, примыкающих к земле, обитают злобные, хищные духовные существа — и сразу же о. Василий очутился…


[i] Иак. 5:14, 15

[ii] Мф. 18:3; Прем. 1:1

[iii] Исх. 35:2,3

[iv] Кор. 5:1

[v] Исх. 23:4,5

[vi] Акусма Пифагора — краткое высказывание, предназначенные для слушания и размышления, иносказательная мудрость о сути бытия.

[vii] 2 Кор. 4:18

[viii] "Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому, что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому, что о сем надобно судить духовно" (1 Кор. 2:14)